Неточные совпадения
Конечно, если он ученику
сделает такую рожу, то оно еще ничего: может быть, оно там и нужно так, об этом я не могу судить; но вы посудите сами, если он
сделает это посетителю, — это может быть очень
худо: господин ревизор или другой кто может принять это на свой счет.
Агафья Михайловна с разгоряченным и огорченным лицом, спутанными волосами и обнаженными по локоть
худыми руками кругообразно покачивала тазик над жаровней и мрачно смотрела на малину, от всей души желая, чтоб она застыла и не проварилась. Княгиня, чувствуя, что на нее, как на главную советницу по варке малины, должен быть направлен гнев Агафьи Михайловны, старалась
сделать вид, что она занята другим и не интересуется малиной, говорила о постороннем, но искоса поглядывала на жаровню.
— А, и вы тут, — сказала она, увидав его. — Ну, что ваша бедная сестра? Вы не смотрите на меня так, — прибавила она. — С тех пор как все набросились на нее, все те, которые
хуже ее во сто тысяч раз, я нахожу, что она
сделала прекрасно. Я не могу простить Вронскому, что он не дал мне знать, когда она была в Петербурге. Я бы поехала к ней и с ней повсюду. Пожалуйста, передайте ей от меня мою любовь. Ну, расскажите же мне про нее.
Кити еще более стала умолять мать позволить ей познакомиться с Варенькой. И, как ни неприятно было княгине как будто
делать первый шаг в желании познакомиться с г-жею Шталь, позволявшею себе чем-то гордиться, она навела справки о Вареньке и, узнав о ней подробности, дававшие заключить, что не было ничего
худого, хотя и хорошего мало, в этом знакомстве, сама первая подошла к Вареньке и познакомилась с нею.
Положение нерешительности, неясности было все то же, как и дома; еще
хуже, потому что нельзя было ничего предпринять, нельзя было увидать Вронского, а надо было оставаться здесь, в чуждом и столь противоположном ее настроению обществе; но она была в туалете, который, она знала, шел к ней; она была не одна, вокруг была эта привычная торжественная обстановка праздности, и ей было легче, чем дома; она не должна была придумывать, что ей
делать.
Оставаться с таким несправедливым обвинением было мучительно, но, оправдавшись,
сделать ей больно было еще
хуже.
«Послушайте, Максим Максимыч, — отвечал он, — у меня несчастный характер: воспитание ли меня
сделало таким, Бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им
плохое утешение — только дело в том, что это так.
— Вы должны бы, Пантен, знать меня несколько лучше, — мягко заметил Грэй. — Нет тайны в том, что я
делаю. Как только мы бросим якорь на дно Лилианы, я расскажу все, и вы не будете тратить так много спичек на
плохие сигары. Ступайте, снимайтесь с якоря.
Он плохо теперь помнил себя; чем дальше, тем
хуже. Он помнил, однако, как вдруг, выйдя на канаву, испугался, что мало народу и что тут приметнее, и хотел было поворотить назад в переулок. Несмотря на то, что чуть не падал, он все-таки
сделал крюку и пришел домой с другой совсем стороны.
Ну, разумеется, что я убил старуху, — это я
худо сделал… ну и довольно!
Кабанов. Ну, да. Она-то всему и причина. А я за что погибаю, скажи ты мне на милость? Я вот зашел к Дикуму, ну, выпили; думал — легче будет; нет,
хуже, Кулигин! Уж что жена против меня
сделала! Уж
хуже нельзя…
Кабанов. Кто ее знает. Говорят, с Кудряшом с Ванькой убежала, и того также нигде не найдут. Уж это, Кулигин, надо прямо сказать, что от маменьки; потому стала ее тиранить и на замок запирать. «Не запирайте, говорит,
хуже будет!» Вот так и вышло. Что ж мне теперь
делать, скажи ты мне! Научи ты меня, как мне жить теперь! Дом мне опостылел, людей совестно, за дело возьмусь, руки отваливаются. Вот теперь домой иду; на радость, что ль, иду?
— Конечно, не плохо, что Плеве ухлопали, — бормотал он. — А все-таки это значит изводить бактерий, как блох, по одной штучке. Говорят — профессура в политику тянется, а? Покойник Сеченов очень верно сказал о Вирхове: «Хороший ученый —
плохой политик». Вирхов это оправдал: дрянь-политику
делал.
— Это — плохо, я знаю. Плохо, когда человек во что бы то ни стало хочет нравиться сам себе, потому что встревожен вопросом: не дурак ли он? И догадывается, что ведь если не дурак, тогда эта игра с самим собой, для себя самого, может
сделать человека еще
хуже, чем он есть. Понимаете, какая штука?
Фактами такого рода Иван Дронов был богат, как еж иглами; он сообщал, кто из студентов подал просьбу о возвращении в университет, кто и почему пьянствует, он знал все
плохое и пошлое, что
делали люди, и охотно обогащал Самгина своим «знанием жизни».
— Не верю, — крикнул Бердников. — Зачем же вы при ней, ну? Не знаете, скрывает она от вас эту сделку? Узнайте! Вы — не маленький. Я вам карьеру
сделаю. Не дурачьтесь. К черту Пилатову чистоплотность! Вы же видите: жизнь идет от
плохого к худшему. Что вы можете
сделать против этого, вы?
Она
похудела, у нее некрасиво вытянулась шея, а лицо стало маленьким и узким оттого, что она, взбивая жестковатые волосы свои,
сделала себе прическу женщины из племени кафров.
— Я — не крестьянин, господа мне ничего
худого не
сделали, если вы под господами понимаете помещиков. А вот купцы, — купцов я бы уничтожил. Это — с удовольствием!
Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что она
делает, не шутил, не смеялся с ней — она
похудела, на нее вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе — и не помнит, что
делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя — и не чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец, уйдут из-за стола: она, точно каменная, будто и не слышит.
— Тем
хуже для вас, — сухо заметила она. — На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне
делать; теперь знаю, — решительно заключила она, готовясь уйти, — и с вами советоваться не стану.
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших.
Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра
сделает другое.
— Ах, дай Бог: умно бы
сделали! Вы
хуже Райского в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист, рисует, пишет повести. Но я за него не боюсь, а за вас у меня душа не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, — ему четырнадцать лет — и тот вдруг объявил матери, что не будет ходить к обедне.
— Да, я не смел вас спросить об этом, — вежливо вмешался Тит Никоныч, — но с некоторых пор (при этом Вера
сделала движение плечами) нельзя не заметить, что вы, Вера Васильевна, изменились… как будто
похудели… и бледны немножко… Это к вам очень, очень идет, — любезно прибавил он, — но при этом надо обращать внимание на то, не суть ли это признаки болезни?
«А ведь я друг Леонтья — старый товарищ — и терплю, глядя, как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным!.. Но что
делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит в лоне домашнего счастья —
плохая услуга! Что же
делать? Вот дилемма! — раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. — Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-а-tête!..»
Может, я очень
худо сделал, что сел писать: внутри безмерно больше остается, чем то, что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а на словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому бывает только у скверных людей. Те только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!
Там то же почти, что и в Чуди: длинные, загороженные каменными, массивными заборами улицы с густыми, прекрасными деревьями: так что идешь по аллеям. У ворот домов стоят жители. Они, кажется, немного перестали бояться нас, видя, что мы ничего
худого им не
делаем. В городе, при таком большом народонаселении, было живое движение. Много народа толпилось, ходило взад и вперед; носили тяжести, и довольно большие, особенно женщины. У некоторых были дети за спиной или за пазухой.
— Она? — Марья Павловна остановилась, очевидно желая как можно точнее ответить на вопрос. — Она? — Видите ли, она, несмотря на ее прошедшее, по природе одна из самых нравственных натур… и так тонко чувствует… Она любит вас, хорошо любит, и счастлива тем, что может
сделать вам хоть то отрицательное добро, чтобы не запутать вас собой. Для нее замужество с вами было бы страшным падением,
хуже всего прежнего, и потому она никогда не согласится на это. А между тем ваше присутствие тревожит ее.
— Для тебя же
хуже, а мне все равно: как знаешь, так и
делай.
—
Плохой комплимент, Софья Игнатьевна… Но я не могу обижаться, потому что меня
делает глупым именно ваше присутствие, Софья Игнатьевна.
Дмитрий Федорович
хуже всякого лакея и поведением, и умом, и нищетой своею-с, и ничего-то он не умеет
делать, а, напротив, от всех почтен.
«Матушка, кровинушка ты моя, воистину всякий пред всеми за всех виноват, не знают только этого люди, а если б узнали — сейчас был бы рай!» «Господи, да неужто же и это неправда, — плачу я и думаю, — воистину я за всех, может быть, всех виновнее, да и
хуже всех на свете людей!» И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем: что я иду
делать?
— Какой-то слух был, что вы ее отыскиваете и что когда отыщете ее, то приведете. Смуров что-то говорил в этом роде. Мы, главное, всё стараемся уверить, что Жучка жива, что ее где-то видели. Мальчики ему живого зайчика откуда-то достали, только он посмотрел, чуть-чуть улыбнулся и попросил, чтобы выпустили его в поле. Так мы и
сделали. Сию минуту отец воротился и ему щенка меделянского принес, тоже достал откуда-то, думал этим утешить, только
хуже еще, кажется, вышло…
— Раньше никакой люди первый зверя найти не могу. Постоянно моя первый его посмотри. Моя стреляй — всегда в его рубашке дырку
делай. Моя пуля никогда ходи нету. Теперь моя 58 лет. Глаз
худой стал, посмотри не могу. Кабарга стреляй — не попал, дерево стреляй — тоже не попал. К китайцам ходи не хочу — их работу моя понимай нету. Как теперь моя дальше живи?
— А что будешь
делать? Лгать не хочу — сперва очень томно было; а потом привыкла, обтерпелась — ничего; иным еще
хуже бывает.
— Да притом, — продолжал он, — и мужики-то
плохие, опальные. Особенно там две семьи; еще батюшка покойный, дай Бог ему царство небесное, их не жаловал, больно не жаловал. А у меня, скажу вам, такая примета: коли отец вор, то и сын вор; уж там как хотите… О, кровь, кровь — великое дело! Я, признаться вам откровенно, из тех-то двух семей и без очереди в солдаты отдавал и так рассовывал — кой-куды; да не переводятся, что будешь
делать? Плодущи, проклятые.
— Чего его сердится? — говорил в досаде и со страхом Дерсу. — Неужели наша чего-нибудь
худо делал?
«В самом деле, — подумал я, — житель лесов не выживет в городе, и не
делаю ли я
худо, что сбиваю его с того пути, на который он встал с детства?»
— Вот мы уж набрали, — продолжал Кирсанов: — что наши рабочие получают 166 р. 67 к., когда при другом порядке они имеют только 100 р. Но они получают еще больше: работая в свою пользу, они трудятся усерднее, потому успешнее, быстрее; положим, когда, при обыкновенном
плохом усердии, они успели бы
сделать 5 вещей, в нашем примере 5 платьев, они теперь успевают
сделать 6, — эта пропорция слишком мала, но положим ее; значит, в то время когда другое предприятие зарабатывает 5 руб., наше зарабатывает 6 руб.
Ваш взгляд на людей уже совершенно сформировался, когда вы встретили первого благородного человека, который не был простодушным, жалким ребенком, знал жизнь не
хуже вас, судил о ней не менее верно, чем вы, умел
делать дело не менее основательно, чем вы: вам простительно было ошибиться и принять его за такого же пройдоху, как вы.
— Маменька, вы что-то хотите
сделать надо мною, вынуть ключ из двери моей комнаты, или что-нибудь такое. Не
делайте ничего:
хуже будет.
— Вы
делали для них подписку, это еще
хуже. На первый раз государь так милосерд, что он вас прощает, только, господа, предупреждаю вас, за вами будет строгий надзор, будьте осторожны.
Мы ехали, не останавливаясь; жандарму велено было
делать не менее двухсот верст в сутки. Это было бы сносно, но только не в начале апреля. Дорога местами была покрыта льдом, местами водой и грязью; притом, подвигаясь к Сибири, она становилась
хуже и
хуже с каждой станцией.
В канцелярии было человек двадцать писцов. Большей частию люди без малейшего образования и без всякого нравственного понятия — дети писцов и секретарей, с колыбели привыкнувшие считать службу средством приобретения, а крестьян — почвой, приносящей доход, они продавали справки, брали двугривенные и четвертаки, обманывали за стакан вина, унижались,
делали всякие подлости. Мой камердинер перестал ходить в «бильярдную», говоря, что чиновники плутуют
хуже всякого, а проучить их нельзя, потому что они офицеры.
Половина десятого — нет, он не будет; больной, верно,
хуже, что мне
делать?
Канцелярия была без всякого сравнения
хуже тюрьмы. Не матерьяльная работа была велика, а удушающий, как в собачьем гроте, воздух этой затхлой среды и страшная, глупая потеря времени, вот что
делало канцелярию невыносимой. Аленицын меня не теснил, он был даже вежливее, чем я ожидал, он учился в казанской гимназии и в силу этого имел уважение к кандидату Московского университета.
Об этом Фигнере и Сеславине ходили целые легенды в Вятке. Он чудеса
делал. Раз, не помню по какому поводу, приезжал ли генерал-адъютант какой или министр, полицмейстеру хотелось показать, что он недаром носил уланский мундир и что кольнет шпорой не
хуже другого свою лошадь. Для этого он адресовался с просьбой к одному из Машковцевых, богатых купцов того края, чтоб он ему дал свою серую дорогую верховую лошадь. Машковцев не дал.
Конон знал твердо, что он природный малиновецкий дворовый. Кроме того, он помнил, что первоначально его обучали портному мастерству, но так как портной из него вышел
плохой, то
сделали лакеем и приставили к буфету. А завтра, или вообще когда вздумается, его приставят стадо пасти — он и пастухом будет. В этом заключалось все его миросозерцание, то сокровенное миросозерцание, которое не формулируется, а само собой залегает в тайниках человеческой души, не освещаемой лучом сознания.
— Что, Грицько,
худо мы
сделали свое дело? — сказал высокий цыган спешившему парубку. — Волы ведь мои теперь?
— Отчего же, тесть, — продолжал он вслух, — ты говоришь, что вкуса нет в галушках?
Худо сделаны, что ли? Моя Катерина так
делает галушки, что и гетьману редко достается есть такие. А брезгать ими нечего. Это христианское кушанье! Все святые люди и угодники Божии едали галушки.
— Для тебя только, моя дочь, прощаю! — отвечал он, поцеловав ее и блеснув странно очами. Катерина немного вздрогнула: чуден показался ей и поцелуй, и странный блеск очей. Она облокотилась на стол, на котором перевязывал раненую свою руку пан Данило, передумывая, что
худо и не по-козацки
сделал, просивши прощения, не будучи ни в чем виноват.